— И вот там, помимо Голгофы, как и следовало ожидать, полно наших… Жил-поживал и работал в Союзе, оказывается, совершенно замечательный ракетный конструктор Михаил Гинзбург. Был — да, как и многие, сплыл. И вот на днях заходит ко мне просто-запросто Алдошин… Это научный руководитель корпорации, пижон, знаешь, закваски еще тех былинных времен, когда стиляг на улицах дружинники хватали, а он уже тогда за узкие штаны готов был хоть на сто первый километр. И в то же время — демонстративный демократ. Сидит такой вот, вроде меня, грубо говоря, бухгалтер в своем углу, сводит дебет с кредитом, и вдруг дверь открывается, и заходит семидесятилетний академик, лауреат всего, присаживается по-студенчески на угол стола и говорит: «Покорнейше прошу простить, что помешал, но не найдется ли у вас пары свободных минут, мне бы хотелось попросить вас о небольшом одолжении…»
— Игры больших начальников, — хмыкнул Бабцев.
— Знаешь, вообще-то все на свете — игры, — отозвался Кармаданов. — И я, честное слово, предпочитаю, чтобы начальники играли в «братья на семейном огороде», а не в «юберменьш из высокого кабинета».
— Это конечно, — мирно согласился Бабцев и разлил еще по половинке.
— Ну, ты гонишь… — опасливо засомневался Кармаданов, торопливо дожевывая свой бутерброд. После дневной-то беготни и нервотрепки он уже малость захмелел.
— Ну, я просто так, чтобы в рюмке светилось, — ответил Бабцев. — Хотя вообще-то тебе, по-моему, нынче небесполезно…
— Это точно, — вздохнул Кармаданов, и чувствовалось, что, отвлекшись было разговором, он опять будто лбом ударился о дневную жуть; глаза его съехали с Бабцева и уставились в стол. Потом он встряхнулся. — Все, все… Все кончилось. Все хорошо, что хорошо кончается… — Запнулся. — Кто же это все-таки был?
— Илья Муромец, — пошутил Бабцев. — Причем — бегущий по волнам… То есть по снегам.
— Прощайте, Гарвей… — тихо проговорил Кармаданов. — Мне еще многим нужно помочь… Я тороплюсь, я спешу… Никогда мне не нравился Грин. Все у него так высокопарно, неестественно… Даже обидно. По идее — согласен, а подано так, что тошнит…
— Эй, эй, — Бабцев с улыбкой помахал у Кармаданова перед лицом растопыренной ладонью. — Приди в себя, не улетай в беспредельность. Ты еще предыдущую историю не досказал! Не надо мне про Грина, давай про Алдошина.
— А, да! — спохватился Кармаданов. — Но, собственно, все почти. Я это к тому, что у нас тут совсем не шарашка. Кто бы меня из шарашки выпустил в объятия израильской военщины? А Алдошин… Вы, говорит, я слышал, едете в отпуск в Нетанию… Если у вас найдется там время, не передадите ли вы привет одному моему старому знакомому и коллеге… Только его еще надо найти. Но Израиль — страна маленькая, все друг друга знают, так что, я полагаю, поиск не составит труда… Передайте привет и, если у него сохранилось желание работать в российской космической отрасли, приглашение. Мы, мол, его тут ждем с распростертыми объятиями…
Бабцев засмеялся.
— Ты чего? Ты чего хохочешь?
— И ты мне говоришь, что у вас не шарашка! — проговорил Бабцев. — Да это же типичная вербовка!
— Пошел ты… — обиженно сказал Кармаданов и выпил.
— Нет, ты сам посуди! Человек… как его, ты сказал…
— Гинзбург…
— Человек Гинзбург живет себе, поживает спокойно на исторической родине. И вдруг этакий ком с горы! Является как бы в отпуск, как бы ни при чем невинный персонаж. И соблазняет его вернуться туда, откуда человек Гинзбург — между прочим, в здравом уме и твердой памяти — давным-давно сдрапал, потому что ему тут, я уверен, было тошнехонько… А не поработаете ли вы, мил-человек иудейский, сызнова на наши ракеты, которые мы потом «Хамасу» давать станем… Что тебе велено ему сулить?
— Да ничего! — огрызнулся Кармаданов. — Интересную работу на переднем крае, и только!
— При какой зарплате?
— Не было о том разговора.
— Ну, знаешь, не верю. Но даже если и не было, то, помяни мое слово, ближе к твоему отпуску обязательно будет. Вот так же зайдет к тебе какой-нибудь симпатичный полковник ФСБ, присядет на край твоего стола и уважительно, с дружелюбной улыбкой скажет: а беглых жидочков подманивать лучше всего вот так и так… нет, вы не записывайте, пожалуйста, вы на память…
— Валентин, кончай, — серьезно сказал Кармаданов.
Бабцев помолчал. Пожалуй, и впрямь перегнул палку…
— Ну, не серчай, друган, — слегка пошел он на попятный. Помедлил. — Но ведь это все оттенки. Пусть это будет не полковник, пусть тот же Алдошин. И пусть он скажет не «жидочков», а как-то иначе…
— Нет, — ответил Кармаданов твердо. — Коричневый цвет не может быть оттенком лазурного…
— Коричневый — метафора более или менее понятна, — сказал Бабцев. — А лазурный — это что? Я грешным делом думал, ты коричневому кумачовый противопоставишь.
Кармаданов отрицательно покачал головой.
— Пойми, Валька, — задумчиво ответил он. — Я советскую парашу ненавидел не меньше твоего. И до сих пор ничего ей не простил… Как, впрочем, я и девяностым годам ничего не простил и не прощу. А лазурный — это небо. А за ним — звезды. Наши звезды. Их раскидало черт-те куда. А они друг подругу скучают… не могут не скучать… Я же вот по тебе скучаю. А они, помимо дружбы, еще общее дело делали. Великое.
Бабцев растроганно помолчал.
— Ну, раз так, то ладно, — сказал он. — Убедил.
Молчу.
Некоторое время молчали оба, сосредоточенно отдавшись скромному блаженству неторопливого закусывания. В промежутках между оживленно кидаемыми друг в друга репликами хорошо пьется, но закусывается худо — не успеть выбрать, что схватить, не успеть прожевать. А во? когда сама собой взошла, заполнив кухню, тишина, душевная и теплая, будто летний полдень на одуванчиковой поляне, — нет ничего лучше, чем покатать от Щеки к щеке неторопливо измельчаемый немолодыми уже, но, к счастью, все еще вполне способными к дружеским застольям зубами вкусный ломтик ветчины или копченой колбаски.