Звезда Полынь - Страница 34


К оглавлению

34

Бабцев вспомнил, как пару лет назад их везли из аэропорта Пудун в Шанхай. Ведь даже не Лос-Анджелес какой-нибудь, не Роттердам, не Буэнос-Айрес… Шанхай! Слово-то нарицательное — спокон веку всякую трущобу у нас Шанхаем кличут — и именно с маленькой буквы… Не Америка, не Европа — КИТАЙ! Каких-то полвека назад они нам в рот глядели и называли старшими братьями… И тоже ведь — гражданская война, тоже коммунизм, большой скачок, культурная революция… Развалили все, что только можно. И вот вам. Шоссе — полос то ли шесть, то ли восемь, у человека, выросшего в этой стране, мозги со счету сбиваются, ежели их более трех… Прямое, как стрела, широкое, как площадь, гладкое, как каток. Машина идет — не дрогнет, будто висит в воздухе, и только необозримые, любовно возделанные до последней кочечки равнины суматошно катятся назад… Но мало этого — вот, вот эстакада слева в полусотне метров: уже проходит обкатку поезд между аэропортом и городом, и не электричка ваша долбаная, и не монорельс даже какой-нибудь — а на магнитной подушке, скорость четыреста с хвостиком километров в час. Состав идет, не касаясь вообще никаких поверхностей — парит в магнитном поле. То самое чудо техники, про которое скудоумные советские фантасты когда-то сюсюкали взахлеб: вот какие невозможные чудеса скоро будут у нас на посылках, потому что такие чудеса возможны только при коммунизме. Вот они и создались при коммунизме. Во всяком случае, под флагом красного цвета. А у нас только свалки. И под кумачом свалки, и под триколором свалки. А почему? Потому что руками люди работают, руками!! А не мечтами и не языком… И нет у них ни нефти своей, нефть привозная, и газ чужой… Просто — работают! Я бы на вашем месте, патриоты, сгорел со стыда!

Я и на своем-то чуть не сгорел.

Они докатили вовремя. Бабцев вынул из багажника дорожную сумку, небрежно и потому немного косо накинул ее на плечо. Настроение было — хуже некуда. Катерина тоже вышла из машины. Чуть механически — чувствовалось, что душой она уже на работе, — чмокнула мужа в щеку, сказала: «Ай лав ю». — «Ай лав ю ту», — ответил Бабцев, повернулся и, уже не оглядываясь, пошел внутрь.

Да, остальные были уже здесь. Из-за чертова Катькиного первого он, Бабцев, приехал последним. Вроде и не виноват ни в чем, и ничуть они еще не опаздывают — но все равно неприятно: последний есть последний. Все смотрят косо.

А этот верзила со щеками кровь с молоком («о, это ужасное русское кушанье — кровь с молоком!»), едва завидев Бабцева, неловко пошел ему навстречу, и остальные, приотстав, двинулись следом, наблюдая с плохо маскируемым под дружелюбное сочувствие любопытством. Особенно дева. Разумеется, что ж не посмотреть сызнова бесплатный цирк — женщины любят смотреть, когда мужчины дерутся. Только вот я не доставлю вам этого удовольствия. Бабцев непроизвольно напрягся, когда Корховой стал приближаться, и кулаки его сжались. Сердце тупо торкалось в кадык, а там, куда пришелся недавний удар, запульсировала боль. Бабцев остановился. Этот тоже остановился. Мерзкий бычок.

— Валентин Витальевич, я… — сказал он, запинаясь. — Я себя ужасно чувствую после той вечеринки. Я сильно перебрал… Совсем не соображал ничего, и вообще… Ну, пожалуйста, простите меня. Я… ну, это как помутнение было. Что на меня нашло — сам не понимаю. Невероятно стыдно. Я очень сожалею и прошу у вас прощения.

И смущенно улыбнулся. И, чуть помедлив, довольно скованно, но решительно протянул в сторону Бабцева пятерню.

А остальные как только того и ждали. Будь их больше — они, верно, хоровод бы вокруг мирных переговоров завели; но даже и вдвоем ухитрились тесно обступить Бабцева и Корхового по сторонам, крепко сцепили руки, взяв обоих в живое кольцо, и дурашливыми голосами запели не в лад:

— Мы едем, едем, едем в далекие края! Хорошие соседи, веселые друзья!

Мирят. Надо же, вы только подумайте — мирят.

Слова вот разве что перепутали: девица спела «Хорошие соседи, веселые друзья», а Фомичев — «Веселые соседи, хорошие друзья». Но лишь переглянулись озадаченно и сами же захохотали.

Щас я прям зарыдаю от умиления.

— Могли бы не затрудняться, Степан… Э… Не знаю, простите, как вас по батюшке.

Лицо Корхового чуть вытянулось.

— Я, конечно, могу и руку вам пожать, и обняться с вами даже, но это ведь ровным счетом ничего не изменит, — продолжал Бабцев. — Вы по-прежнему будете, вероятно, ненавидеть горбоносых инородцев и лелеять какую-нибудь очередную бронетанковую русскую идею. Вы по-прежнему останетесь в плену своих убеждений и заблуждений. Так чего ради нам разыгрывать эту комедию?

Теперь лица вытянулись уже и у хоровода. А у Корхового вздулись и опали желваки. Лицо его утратило всякий намек на смущение.

— Я, собственно, — сказал он, — не за свои убеждения прошу прощения у вас, Валентин… э-э… тем более что вы о них ни черта не знаете… а исключительно за то, что вел себя по отношению к вам как пьяный хам.

— Рад, что вы хотя бы это поняли, — ответил

Бабцев и светски улыбнулся, — Но некоторые убеждения стоят того, чтобы за них просить прощения.

Корховой кинул короткий беспомощный взгляд на девицу. Потом, видно, сообразил, что все еще стоит с протянутой в сторону Бабцева рукой — будто милостыню просит. Он резко спрятал обе руки за спину.

— Глядя на вас, — отчеканил он, — в этом очень легко убедиться.

— Вот и поговорили, — подытожил Бабцев. «Он бы меня сейчас не то что опять ударил, — подумал он, — он бы меня убил. Вот такие простые добрые парни от души давили венгров и чехов гусеницами своих танков. А потом с легким сердцем говорили: ну, не дуйтесь, не дуйтесь, дело житейское, мы ж от чистого сердца… И не понимали, отчего их за эти подвиги не благодарят те, кого они случайно не раздавили».

34