Звезда Полынь - Страница 82


К оглавлению

82

А наши светские смыслы оказались слишком придуманными. Не подкрепленными потребностями самой елки. И потому, как бы поэтично и прельстительно их ни обосновывали, раньше или позже они начинали требовать насилия для того, чтобы оставаться для народа всеобщими.

А значит, из вдохновляющих путеводных звезд превращались в ненавистные пугала.

Тогда что? И вправду европейско-американский личный успех?

Тогда не надо громких слов, тогда мы — не цивилизация, а воистину лишь довольно-таки уродливый и отсталый, никак не могущий примириться с реальностью аппендикс Европы. И надо кончать болтать и со смирением и благодарностью за то, что нас не гонят, а учат уму-разуму, пристраиваться к ним в хвост.

Но почему же именно Россия и вправду всегда будто кость в горле у любого, кто прет в мировые господа? Почему именно она из века в век костьми ложится на рельсы, чтобы преградить ему комфортабельный путь к людоедской победе — и именно ее потом раз за разом несут по всем кочкам за то, что господства якобы ищет именно она?

И почему тот, кто принимает идеал личного успеха, так быстро и безоговорочно начинает восприниматься здесь чужаком? Отступником? И почему сам он, стоило уверовать в эту рогатую звезду, начинает ненавидеть свою страну? Личный успех выколачивает из презренной Отчизны, а живет где подальше, ибо тут ему, видите ли, ад и гной?

Взаимное отторжение… И не имущественное, нет! Духовное…

Значит, не так все просто.

Тогда что?

Корховой и не заметил, как задремал, и проснулся, как от толчка. Голова болела почти невыносимо, ее будто тупым колом пытались продавить, но ответ был перед ним как на ладони. Цепь кончилась, и тяжелый разлапистый якорь, извлеченный из илистых глубин, засверкал над водой — и с него осыпались перепуганные моллюски.

Вот еще один из самых мощных инстинктов — стремление к расширению зоны обитания.

Конечно, испанцы вполне увлеченно гнали свои каравеллы через океан — ведь из-под синего горизонта им маячили жирные желтые отсветы золота. И североамериканцы настырно, как древоточцы, перли на волах через прерии Дикого Запада, волокли на мускулистых плечах свой фронтир дальше и дальше, неутомимо отстреливая то индейцев, то друг друга… Но кто сравнится с теми, кто, повторяя пусть и придуманный ими самими путь Андрея Первозванного, презрев холода и неудобье, вернее, не презрев даже, а благодаря за них Бога, потому что так, в холоде и неудобье — чище, честнее, святее, — порхнул из блаженного, хлебного черноземья в ледовитые беломорские пустыни? А потом за считаные десятилетия нагулял себе всю Сибирь от Урала до Тихого океана?

А потом — Аляска, а потом — открытие Антарктиды, чего, несмотря на все усилия, не смог даже действительно великий Кук… А потом — ни с чем не сравнимое ликование из-за Гагарина… Можно, конечно, отнести его на счет гордости за державу и социализм, но это же поверхностная пена, елочная игрушка, кумачовая лампочка… А на самой-то верхотуре елки — мы мир раздвинули, вот отчего восторг. Раздвинули мир, и опять-таки туда, где вроде бы и жить нельзя. Где ничего не надо отнимать у других, не надо никого сгонять или истреблять, не надо ни с кем сутяжничать, где, кроме нас, никого нет и, если бы мы не поднатужились, то и не было б…

А что насчет традиции?

Да проще простого!

Пусть европейцев в Откровении Иоанна Богослова приворожило не что-нибудь, а число Зверя, пусть они вокруг него целую мифологию наплели, не помня из текста почти ничего иного… Пусть. Они и вообще свихнулись на звере, их на этом дьяволе исстари переклинило, они в свое время и женщин своих красивых чуть не всех на кострах пожгли, потому что те — ведьмы и с Сатаной трахаются. У европейцев свои тараканы.

А нам в том великом тексте ближе и родней всех остальных его хитроумий и фантасмагорий одно… Одно-единственное, наше, только наше.

И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали… И я, Иоанн, увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего. И отрет Бог всякую слезу с очей, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло. И сказал Сидящий на престоле: се, творю все новое.

Новое небо и новая земля.

Вот что на самом-то деле получается у нас лучше всего.

Если, конечно, не мешают.

Вот что за маяк светит нам спокон веку. Вот что за жажда ведет по свету и дарит топливо мыслям и мышцам. Дает корень всему, от литературы до космонавтики, не говоря уж о попытках рформ… Даже из потайной, подноготной глубины маразма, с каким в советское время любой очередной генсек начинал мешать с дерьмом предыдущего, выставляя гениальным уже себя, — и то мерцало доведенное высшим партийным образованием до состояния грубой карикатуры это же самое, вековечное наше, горнее: се, творю все новое…

Можете смеяться. Можете говорить, что это извращение и оно хуже любой наркомании. А только глупо под предлогом того, будто оно чересчур шумит, уговаривать сердце перестать биться…

Корховой сам не заметил, как опять уснул — на сей раз сладко-сладко, точно отработавший дневную норму землекоп. И ему даже не закрадывалось в голову: то, что на больничном окне нет занавесок, может оказаться для его хрупкой елки куда значимей, чем даже случайная встреча с Шигабутдиновым.

ГЛАВА 3. Опять пролилась

— Ой, я не могу, — остановившись на пороге палаты, тихонько сказала Наташка, и ее устремленные на запрокинутое лицо Корхового глазища стремглав намокли, а губы по-детски сложились жалобным сковородником. Потом она решительно шагнула внутрь, а Фомичев, ни слова не говоря, — за нею. Соседи по палате, как по команде, обернулись на новых посетителей: к этому новенькому народ прямо валом валит. Стоявшая у изголовья койки Корхового миниатюрная яркая девушка, совсем молодая, чуть за двадцать, быть может, но одетая с подчеркнутой, какой-то демонстративной и даже вызывающей скромностью, тоже обернулась на вошедших.

82