— В таком случае, как вы объясняете то, что на телефоне обнаружены отпечатки пальцев подсудимого?
— Ваша честь, заявляю протест. Вопрос обвинения вынуждает свидетеля излагать не факты, а собственные домыслы.
— Протест защиты принят. Продолжайте рассказывать, свидетель.
— А что рассказывать? Все… Упал, потерял сознание. Очнулся — гипс… То есть, простите, ваша честь, — не гипс, а бинт… Последнее, что я слышал, — это как тот, второй, которого как раз не поймали, крикнул: «Ходу!» То есть во дворе он инструктировал подсудимого, потом, вначале, он стоял у подсудимого за спиной, как надсмотрщик, как лицо, надзирающее за его действиями, потом именно он пальцами подсудимого нажал на курок и произвел выстрел, потом именно он вступил со мной в драку, и потом именно он дал подсудимому распоряжение убегать…
Все кончилось.
Публика расходилась не торопясь, гудя разговорами сдержанно, даже как-то озадаченно и время от времени исподволь оглядываясь на Корхового. Но тому уже все было неважно. Он проводил взглядом миниатюрную Зарину, поддерживавшую под локоть пожилую, но все равно еще красивую, не броско величавую мать; обе женщины перед самым выходом обернулись и несколько мгновений смотрели на Корхового со спокойным, печальным пониманием. Корховой чуть-чуть улыбнулся Зарине. Потом снова приблизился к клетке, в которой, опустив голову, мрачно ждал конвоя Вовка. Мальчик будто почувствовал его взгляд. Ни на отчима, ни даже на маму он почти не реагировал, когда те вились вокруг него, а тут поднял на Корхового несчастные, глубоко запавшие глаза. Совсем уже не детские. Точно такие же, как у Журанкова, перед началом судебного заседания молча стоявшего возле клетки сына, будто на часах. Несколько мгновений Вовка и Корховой смотрели один на другого, потом губы мальчика беззвучно шевельнулись. «Что?» — спросил взглядом Корховой. Вовка снова шевельнул губами и отвернулся. Корховой так и не понял, что тот хотел сказать.
«Я когда-нибудь вас тоже спасу», — сказал ему Вовка.
Это обещание осталось при нем, никем не услышанное. Но он сдержал слово — через каких-то четырнадцать лет.
Корховой, Наташка и Фомичев долго молчали. Покинули зал суда, миновали тесный, полный мелкой суеты коридор, спустились по лестнице; вышли наконец на улицу. Молча. Наташка вообще избегала говорить о произошедшем, потому что было слишком страшно хоть словом разбудить кошмар; нельзя было ни роптать на судьбу, ни вызывающе радоваться. А вдруг бы кончилось хуже? Ведь валялся же там пистолет, и тот, второй, мог бы… Разве мы, простые законопослушные граждане, не знаем, что такое контрольный выстрел? А с другой стороны, вдруг ничего еще не кончилось? Разве не знаем мы, как. и через неделю, и через месяц неукоснительно добивают ненужных свидетелей? Да чуть ли не каждый день слышим о том по новостям, не реже, чем во времена кровавого коммунистического режима — о трудовых победах сталеваров и о гектарах зяби.
Много было у нее причин молчать, много. Она и молчала.
Но Фомичев в конце концов все же подал голос:
— Получается, того, второго, так и не нашли?
— Как в воду канул, — нехотя ответил Корховой. Искоса глянув в профиль Корховому, Фомичев осторожно сказал:
— Слушай, Степка, вот уж нам-то скажи честно: ты действительно сам упал и ударился об телефон или все-таки…
— Гляньте, пацаны, — прервала Наташка. — Я в выходные в Коломенское ездила, так вся листва еще на деревьях была и зеленых — полно! А уже вон чего… Точно асфальт краской окатили.
— Осень, — ответил сразу понявший намек Фомичев. — Время летит.
— Красиво, — сказала Наташка и тоже стрельнула в щеку Корховому каким-то заискивающим, виноватым взглядом. Тот шел, глядя только вперед. Но ответил спокойно, добродушно:
— Скоро Новый год… Скоро опять елки на праздник рубить. Новое, так сказать, поколение…
Все же покосился на Наташку — и она торопливо расцвела несмелой улыбкой навстречу его короткому взгляду.
— А знаете, ребята, — сказал Корховой, — я таки вспомнил, что придумал тогда ночью в больнице. Помните, я вам печаловался, когда вы первый раз меня навестить пришли?
— А как же, — ответил Фомичев. — Ну и что?
— Как раз про Новый год и про елки, — задумчиво сказал Корховой. — Чем замечательнее праздник, тем больше надо за собой следить. Ни в коем случае не повредить молодые елочки, которые понадобятся на будущий год. Есть только доброкачественные продукты и не обжираться. Пить только благородное и только в меру, просто чтобы весело стало и заботы показались пустяками по сравнению со смыслом жизни. Ни от чего не пьянеть и не дуреть. А главное — не начать в пылу застолья хамить тем, с кем сидишь за одним столом, и ни в коем случае с ними не передраться. Чтобы, когда придет пора выбрасывать елки в ближайший сугроб и идти в новую жизнь на работу, проснуться как стеклышко, с чистой совестью и ясной головой.
— Горячим сердцем и чистыми руками, — улыбаясь, добавил Фомичев.
— Именно, — согласился Корховой. — И с новыми силами. Потому что новая рабочая неделя — она… Кто знает, сколько она продлится потом. После Нового-то года…
— Как ты мудр, — уважительно произнес Фомичев. И забубнил: — Блаженны трезвые, ибо они наследуют землю… Блаженны не сблевавшие, ибо их есть царствие небесное…
— Именно так, — сказал Корховой серьезно. — Блаженны не поставившие фингал ближнему, ибо они будут наречены сынами Божьими.
— Блаженны не разбившие бутылки об головы соседей и сдавшие их в целости-сохранности, ибо они насытятся…